Л. - Надеюсь, вы хоть не верите, что идея "борьбы со случаем" может подействовать на воображение людей, захватить и воодушевить их. Сегодня вы какой-то случай победили, а завтра другой случай погубит вас! За этакие "слоганы" и в торговле никто не дал бы ни гроша. Человек этим руководиться не может.

А. - Мы и не изобретаем "слоганы" для торговцев. "Не может", - говорите вы? Отлично может, но руководится весьма редко. "Картезианское состояние ума" представляется мне и для наших дней - особенно для наших дней - одним из самых главных воплощений идеи "красоты-добра". В него, как часть в целое, входят перечисленные мною формы борьбы со случаем; вы к ним легко добавите и некоторые другие... Несомненно есть моральные системы, более возвышенные, чем Декартовская. Но она перед ними имеет то преимущество, что вполне осуществима целиком, - вот ведь вы в частном вопросе, в споре с Поллом, отвергли сократовскую по ее неосуществимости.

Л. - Если на Лундском конгрессе ничего лучшего и не было предложено (в чем я несколько сомневаюсь), то это ровно ничего не значит. Есть много лучшее, тоже древнее... Хейдеггер в одной из своих ранних работ называет метафизику "оптикой философии". Мне хотелось бы понять оптику вашего миропонимания. Я его считаю метафизическим, - в том смысле, в котором Гильберт говорил о возможности создания "метаматематики". Введите еще эстетическую иерархию аксиом, и я назову ваш образ мыслей "метаэстетическим".

А. - Я обещаю не возражать и против такого - очевидно, обидного наименования.

V. ДИАЛОГ О РУССКИХ ИДЕЯХ

А. - Мы условились, что будем говорить о русских идеях лишь до начала двадцатого столетия. Тургенев писал когда-то Константину Аксакову: "Всякая система - в хорошем и дурном смысле слова - не русская вещь; все резкое, определенное разграниченное нам не идет" (188) . Существует и мнение, что настоящие философские системы стали появляться в России только в последние пятьдесят лет. Это мнение высказал профессор о. Зеньковский в своем выдающемся и незаменимом труде, удивительном по учености, по добросовестности, по беспристрастию (189) . Мне его мнение кажется несколько преувеличенным. Как и Бердяев, я не большой любитель "систем", имеющих ответ на все. Во всяком случае новейшие русские системы в каком-то смысле еще не "отстоялись".

Л. - Вы напрасно так думаете. Многое вполне закончено и стройно в книгах Лосского, Франка, Лапшина и некоторых других новейших русских философов. Быть может, они вам просто меньше известны.

А. - Вполне признаю и это. Лишний довод для того, чтобы сузить рамки нашей нынешней беседы, - вообще ведь произвольные и условные. Все же вы согласитесь, что самые глубокие русские идеи были высказаны в философии, как и в литературе, до начала двадцатого столетия?

Л. - Вполне понимаю, что вы никак не собираетесь предлагать в этом разговоре философию русской культуры или историю русской мысли. Вы меня предупредили, что будете высказывать лишь отдельные замечания. Все же для ясности спора я хотел бы, чтобы основную вашу мысль или мысли о русской культуре вы формулировали в самом начале беседы.

А. - Я могу это сделать. Разумеется, лишь кратко и в связи с тем, о чем мы говорили прежде. Я утверждаю, что почти все лучшее в русской культуре всегда служило идее "красоты-добра" (условно называю ее Платоновским принципом). Русские писатели из этого не делали никакой "теории"; они и вообще мало занимались теорией своего творчества. Впрочем, Тургенев в "Гамлете и Дон-Кихоте" пишет как что-то само собой разумеющееся: "Все люди живут - сознательно или бессознательно - в силу своего принципа, своего идеала, т. е. в силу того, что они почитают правом, красотой, добром". Тут уже есть и некоторое преувеличение: едва ли где бы то ни было "все люди" или хотя бы только люди высокой культуры - так-таки живут ради красоты и добра. Но самые замечательные мыслители России (конечно, не одной России) в своем творчестве руководились именно добром и красотой. В русском же искусстве эти ценности часто и тесно перекрещивались с идеями судьбы и случая. И я нахожу, что это в сто раз лучше всех "бескрайностей" и "безмерностей", которых в русской культуре, к счастью, почти нет и никогда не было, - или же во всяком случае было не больше, чем на Западе. Выдумка эта почему-то (мне не совсем понятно, почему именно) польстила русскому национальному самолюбию, была на веру принята иностранцами и стала у них общим местом. Другое сходное общее место это "мессианизм", будто бы свойственный русской культуре. По-моему, в ней мессианизма не очень много, во всяком случае гораздо меньше, чем, например, в культуре польской.

Л. - На это я могу ответить, что ничто сильнее не вбивается на общее место, чем его отрицание.

А. - Под "русской безмерностью" иностранцы теперь (это не всегда так было) разумеют крайние, прямо противоположные и взаимно исключающие мысли, ведущие, разумеется, и к крайним делам в политике, к подлинным потокам крови. Я не говорю, что это выдумали иностранцы. В громадном большинстве случаев обобщения, касающиеся характера каждого народа, точно так же, как оценка высших достижений его духовного творчества, даже табель о рангах в суждениях об его философах и писателях, этим же самым народом и создаются; иностранцы - по крайней мере вначале - принимают все это на веру; да это и вполне естественно. Русская "бескрайность" выдумана в России. Из сотни возможных цитат приведу одну. "В душе русского народа, - говорит Н. А. Бердяев в своей известной книге, - есть такая же необъятность, безгранность, устремленность в бесконечность, как и в русской равнине... Русский народ не был народом культуры по преимуществу, как народы Западной Европы, он был народом откровений и вдохновений, он не знал меры и легко впадал в крайности" (190) . Бердяев говорит еще, что "развитие России было катастрофическим" (191) . Он даже находит, что русский народ, как более обращенный к бесконечности, не желал "знать распределения по категориям. В России не было резких социальных граней, не было выраженных классов"...

Л. - По-моему, это последнее утверждение не вполне совпадает с предыдущими; кроме того, думаю, что социальная грань между богачом-помещиком и крепостными, которых он мог продавать, была достаточно резкой. Но с первыми двумя утверждениями я вполне согласен: действительно русская история катастрофична; верно и то, что "бескрайность" - основное свойство русской души, быть может, в самом деле вытекающее из бесконечности русской земли. С этим и спорить трудно.

А. - Я не спорю с географией, но решительно оспариваю это положение национальной психологии, до которой, впрочем, я вообще не большой охотник, помню слова Шопенгауэра: "Каждая нация издевается над всеми другими, - и все совершенно правы". Но прежде всего условимся о пределах русской национальной культуры во времени. В одном я готов отчасти - только отчасти - согласиться с Бердяевым. Он считал московский период "самым плохим периодом в русском истории, самым душным, наиболее азиатско-татарским по своему типу", писал, что свободолюбивые славянофилы идеализировали его по недоразумению. Гораздо выше он ставил период киевский и особенно петербургский, "в котором наиболее раскрылся творческий гений русского народа". Так же думал П. П. Муратов, писатель во многих отношениях замечательный. И такие же приблизительно мысли высказывал - по крайней мере в частных беседах - Г. П. Федотов, который превосходил Бердяева литературным талантом, да, по-моему, и глубиной и остротой мысли...